Анатомия западноевропейского богомазилки

Ирина Горбунова-Ломакс

 

В западноевропейском христианстве есть много удивительного для приезжего из России православного. Но мало что удивляет- скорее даже шокирует - в такой степени, как здешняя иконопись, вернее, невероятно низкое её качество. Да, пожалуй, даже и не само по себе низкое качество, а то, насколько его здесь не стыдятся – ни сами авторы безобразных икон, ни духовенство и прихожане храмов, где таковые поставлены, ни распространители репродукций, ни организаторы выставок, ни руководители и  клиенты так называемых «стажей» - недельных курсов, где любой и всякий с места в карьер становится иконописцем... Как будто их не касается постановление Стоглавого Собора о том, что образа Божия нельзя давати в порок и поношение (глава 43). Как будто и не существуют для них критерии качества и красоты.

 

И лишь пожив здесь и поближе познакомившись с ситуацией, делаешь открытие: критерии-то существуют, но... не для них. Те, кто в Западной Европе занимается иконописанием и пропагандой иконы, ставят себя вне этих критериев: они-де парят в области чистого духа, здесь другие законы, а вы, ползающие во прахе земном, просто ещё не доросли.

 

Даже неловко как-то становится признаваться: я, мол, как раз доросла... Я иконописец, дипломированный искусствовед и вдобавок православная... Из России... И вот здесь почему-то прекращается всякое парение в области чистого духа. Здесь неизменно, фатально, прямо или обиняком, вслух или молча, мне задают вопрос, определяющий все дальнейшие наши отношения: признаю ли я их иконопись? Каюсь – за все годы моего пребывания в Европе я ни разу не решилась прямо высказать авторам в лицо то, что я думаю о их продукции. Но некий сверхчувствительный радар всегда, без малейшего исключения или ошибки, позволяет им угадывать моё мнение, и устойчивый холодок тут же начинает повевать между нами. А если такой «собрат по цеху» видит мои иконы или хотя бы репродукции с них, то холодок переходит в едва-едва прикрытую приличиями враждебность.

 

В этом последнем случае иконописцы-любители даже и не спрашивают моего мнения об их мазне. Всё совершается мгновенно и безмолвно, достаточно одного взгляда. Но если развернуть их логическую цепочку, то выглядеть она будет примерно так: «Твои иконы хороши – значит, ты не признаёшь идеологии, оправдывающей дурное иконописание – значит, балующихся оным ты не можешь считать людьми умными и честными – а-а-а, так я для тебя дурак или подлец?!!»

 

Когда мне пытаются доказать право всякого и всякой на любительские занятия иконописью, то права этого я и не отрицаю. Но всякий раз вспоминаю шутку времен моей подсоветской юности, шутку из тех, что тянули на известную статью УК:

 

«Нельзя иметь три добродетели сразу – быть умным, быть честным и быть членом КПСС. В лучшем случае можно обладать двумя: если вы умный и честный, то не коммунист. Если коммунист умён, то он бесчестен, а честный коммунист – дурак.»

 

По мне, любительским иконописанием заниматься можно. А вот чего наверняка нельзя, так это иметь зараз три добродетели: быть умным, честным и  заниматься любительским иконописанием.

 

Бедный богомазилка прав: упрёк в занятиях любительским иконописанием действительно, в глубине своей, есть упрёк в глупости или подлости, и как простить такой упрёк? Не высказанный прямо, он тем не менее вполне понятен и горек. А вовсе не высказанный (то есть просто показанный – через качественную иконопись), он неотразим: не кто-то извне, прямо или намёком, выражает сомнение в уме и честности богомазилки, а он сам пронзает себя ядовитым жалом зависти и сомнения в душеполезности своих творческих потуг. Этот упрёк – самый болезненный, и как же извивается и мечется под его жалом маленькая гордыня современного западноевропейского богомазилки! Однажды пережив, по недосмотру, такой шок, он отныне всеми силами избегает опасности подвергнуться ему вновь. Он ни за что не запишется вновь на стаж, где его угораздило столкнуться с компетентным руководителем и двумя-тремя одарёнными учениками. Он ни за что не согласится участвовать в выставке икон, не убедившись заранее, что все прочие экспоненты ничем его не лучше. И даже просто в качестве зрителя на выставке современной иконы он тоже не появится, если у него будет хоть малейшее опасение пережить шок перед лицом настоящей иконы, шок, от которого трясётся и грозит рухнуть такой уютный карточный домик его фальшивой духовности. Он знает, что домик – карточный, потому-то и оберегает его от малейшего дуновения. Ему и в голову не приходит, что лучше бы было оставить его развалиться и попробовать выстроить новый, прочный.

 

Аргументы для ограждения карточного домика известны – вы найдёте их на любом сайте западноевропейской богомазной мастерской, в каждой рекламной афишке, приглашающей всего за 60 евро в день (стол и проживание отдельно) почувствовать себя иконописцем. Вот они вкратце, эти аргументы:

 

- «Икона – не искусство»,

- «Икона – это духовный путь»,

- «Лучше скромная (имеется в виду безобразная) икона с бо-о-ольшой молитвой, чем красивая, да без души писаная».

 

Готово. Дело в шляпе. Попробуйте доказать противоположное! Тот, кто оплатил этак с недельку-другую такого духовного пути – да как же ему теперь смириться с мыслью о том, что икона – искусство? Как ему теперь не видеть во всякой хорошо написанной иконе самоуверенную, наглую, холодную мастеровитость, так и норовящую его унизить? Как ему не носиться со своей «скромной иконой», куда за неделю стажа он втиснул столько смирения и молитвы, сколько сумел наскрести по сусекам своей не очень-то привычной к таким усилиям души?

 

По правде говоря, всё непривычно и всё ново в иконописной мастерской для дилетанта, оплатившего свой духовный путь с утра понедельника до вечера пятницы. В этой-то непривычности и есть весь смак, ею-то и возбуждается приятно дилетантская душенька. Заманчиво пестреют банки с пигментами, таинственно сияют листки сусального золота, ласкает взор и осязание белоснежный гладкий левкас... Вот на этой девственной белизне возникает первая линия – дрожь восторга пронизывает дилетанта, он млеет от детской, основательно позабытой за последниие сорок лет радости творчества, он кажется самому себе всемогущим и богоравным. Обыкновенно в первый день он ничего ещё не успевает испортить непоправимо. Густой восторг кружит ему голову до вечера. Никаких сомнений в происхождении и качестве этого восторга у него не возникает: ведь он пишет икону, а не какую-то там падшую, насквозь страстную и индивидуалистическую светскую картину!

 

Назавтра медовый месяц продолжается: полдня стажёр возится с золотом, налепливая нежные сусальные листочки на все места, отводимые «нетварному свету». Белая дощечка со сведённым на неё контуром теперь сияет золотой подковкой нимба и становится ещё привлекательнее. Приходит черёд нового наслаждения – роскрыши.

 

Что за упоение – эти чистые краски в фарфоровых ванночках, как приятно ложатся они на левкас, заполняя контуры! Признаюсь, что мне самой, за тридцать лет профессиональной деятельности, всё ещё не приелась эта радость – скорее физиологическая – простого наложения краски на холст или на доску, дикарская радость приятелей Тома Сойера, по очереди красивших забор его тётушки. Потому-то я и знаю цену этой радости и не путаю её с духовным просветлением. Дилетант же в такие тонкости не входит и принимает свою примитивную творческую эйфорию за касание крыл Самого Утешителя. Он видит себя блаженным Андреем Рублёвым или Дионисием, хотя на самом деле ему следовало бы сравнить себя с американской детворой, описанной Марк Твеном в бессмертной книге. Но подобные унизительные параллели и в голову дилетанту не приходят – таков уж особенный характер его смирения. Это над падшим светским искусством можно потешаться, это всяких там Рафаэлей и Мурильо можно презирать, вставлять им шпильки да булавки с высоты подлинной духовности. А к тому, у кого в руках левкасная досочка, кто разводит краски на яичном желтке и переснимает под копирку классические контуры, несерьёзного отношения быть не может. Всякое сомнение в святости его продукции, благости его намерений, праведности его душевных состояний – богохульство. И дилетант совершенно искренне погружается в глубокое благоговение... перед самим собой.

 

Но вот и роскрышь закончена. Правда, краски, имевшие столь аппетитный вид в фарфоровых чашечках, на доске как-то поблекли. Щели и затёки вдоль контуров, грубость текстуры, аляповатость общей гаммы начинают смутно беспокоить дилетанта – уж очень далеко это всё от того, что можно было бы назвать божественным... Но это ещё не отрезвление (оного и не ждите), это только так, предвестие похмелья.

 

Самое похмелье наступает, когда дилетант берётся за светотеневую лепку ликов и одежд. Это тяжёлый и напряжённый момент для руководителя стажа: похмелье никак не должно перейти в отрезвление, и клиенту приходится подносить рюмку за рюмкой. Гляди в оба, руководитель! Нельзя дать стажёру окончательно испортить свой опус, нельзя позволить ему заметить, что кто-то из его соседей способней или опытней, нельзя вообще допустить его до серьёзного мышления и трезвой самооценки, до какой бы то ни было внутренней сосредоточенности и интеллектуального усилия. Побольше льстивых дружеских шуток, любезностей, перекуров с кофейком и сладостями, не засиживаться сегодня над доской, дать себе время попривыкнуть, приглядеться  к её безобразию. Вечером - никаких докладов и дискуссий, наоборот - пикник или экскурсия, песенки под гитару или подвижные игры, мы ведь все такие славные компанейские ребята, такие добрые христиане, с такой приятностью совершающие наш духовный путь...

 

И всё-таки без накладок не обходится: не вовсе ведь безглазый народ собирается на стажи, не у всех ещё отшиблено чувство прекрасного (а, значит, и безобразного). Особенно тяжко приходится неофитам, которые впервые переживают контраст между многообещающим началом и разочаровывающим продолжением. Глядя на свою доску, с каждым часом приобретающую всё более жалкий вид, они начинают терзаться и впадать в тоску: неужели я такая бездарь? Или, того хуже: а не водят ли меня здесь за нос? Тут, если руководитель не доглядел. ситуация чревата капризами, истериками, швырянием кистей на пол (не забывайте, что стажи по преимуществу комплектуются дамским полом) – словом, открывается истинный, без покровов, лик той духовности, которая стаж пронизывает.

 

Но опытный руководитель такого обнажения не допустит. Он вовремя подсядет к уже начинающему скрежетать зубами стажёру, умело погладит его по шёрстке, ловко поправит там и здесь – но и не слишком, клиент не должен быть угнетён его профессиональным превосходством, ему полагается пребывать в уверенности, что икона пишется всё-таки им, а не руководителем. Тут нужно верно угадать и ту степень безобразия, которую стажёр готов простить своему творению, и ту степень участия руководителя, на которую стажёр готов закрыть глаза: ведь он хочет получить икону качественную и в то же время им самим написанную. Как говорится, и невинность соблюсти и капитал приобрести.

 

Качественной иконы непрофессионал написать не может по определению (тому, кто может, стажи не нужны). То есть всё хорошее в стажёрской иконе принадлежит не ему, а всё, что принадлежит ему – безобразно. До осознания этой простой истины руководитель ни за что не должен допустить своего стажёра. Последний должен увезти домой «икону», которую, с одной стороны, он будет искренне считать своим творением, а с другой стороны, заметно превосходящую его обычные художественные возможности. Если такое двоемыслие удалось укоренить в голове и сердце стажёра, то он пойман, он вернётся (вернётся, конечно, на очередной стаж, а не к серьёзным занятиям рисунком, живописью и технологией яичной темперы). И через год, и через десять лет он будет охотно платить за то, чтобы вновь оказываться в экзотической атмосфере иконописной мастерской, вновь испытывать приятный зуд первичного творческого возбуждения и затем, в результате нехитрой игры в поддавки, выдаивать из руководителя не совсем уж безобразное изображение, которое можно будет принимать (и выдавать) за своё.

 

Духовный путь, таким образом, заключается в получении всё большего удовольствия от приятной, льстящей самолюбию составляющей «обучения» и всё более ловком избегании его трудной, болезненной стороны. Достигается это медленным, но верным притуплением нравственного и эстетического чувства. Стажёр всё меньше различает то, что ещё может быть терпимо в священном образе от того, что терпимо никак быть не может, и то, к чему он способен сам – от того, что делает за него руководитель (вне стажей, разумеется, он в руки кисть не берёт). Выражаясь простым человеческим языком, путь этот есть путь оглупления и оподления.

 

На этом пути не художник – через икону – служит Церкви и обществу, а икона поставлена на службу «духовным» удовольствиям дилетанта, ублаготворению его самолюбия и его, по выражению св. Феофана Затворника, самоцена. Недаром на Западе не очень-то охотно говорят об иконе как образе, о Том, кто глядит с неё нам в глаза. Зато обильно разглагольствуют и пишут об иконе как иллюстрации к Евангелию, этаком наглядном пособии для катехизатора, и ещё обильнее – об этом самом «духовном пути», то есть о том, как кому-то было приятно заниматься иконописью, какое густое наслаждение он получил.

 

Вся атмосфера стажей и их рекламы, все конференции и публикации, всё, что в Западной Европе называется «pastoralе d'icône», имеет целью не возродить высокий статус иконы в Церкви, не вернуть ей исконное место в литургии и богообщении, а попользоваться ею, приспособить её к чему-нибудь такому, к чему она в Церкви никогда не предназначалась и не служила. В числе прочего её приспособили к удовлетворению творческих амбиций ленивых дилетантов. И с какой завидной последовательностью утверждается и оберегается эта новая, доселе в Церкви невиданная функция иконы – в ущерб основной, онтологической её функции! Вот всего лишь несколько примеров из моего личного опыта.

 

Заинтересовавшиеся русской методикой преподавания католики-организаторы иконописных стажей  пригласили меня к сотрудничеству. Я приняла участие в одном стаже в качестве экзотической гостьи, в следующем – в качестве преподавателя, а ещё через год мне заявили, что моё присутствие более нежелательно: стажёры были деморализованы моим слишком высоким профессиональным уровнем и уровнем моих постоянных учеников, и многие из них прекратили свои игры в иконописцев. Иными словами, остатки здравого ума и совести мешали стажёрам предаваться духовным забавам бок о бок с подлинной традицией и высоким профессионализмом, и было решено более не подвергать такому испытанию их нежное самолюбие.

 

Далее. В течение одного учебного семестра, по инициативе тех же католических «пастырей от иконы»,  мои постоянные ученики делили мастерскую с посетителями так называемых «днёвок» («journées»), то есть тех же копировальных стажей, растянутых на месяцы. Дилетанты, раз в неделю привозившие свои копии на дописывание (вроде как к врачу на процедуры), присутствовали при моих обычных уроках. Они видели учебные модели и упражнения первокурсников, они краем уха слушали мои замечания, объяснения, ответы на вопросы и... начинали нервничать, терять интерес к своим копиям, разочаровываться и рассеиваться. Само собой, в следующем семестре меня и мою постоянную группу попросили не смущать более душевный мир тех, для кого икона – не какое-то там искусство, а духовный путь.

 

Ещё. Будучи радушно принята в одном католическом монастыре, славящемся образованностью и культурой своих насельниц , я предложила им, искренне восхищавшимся моими иконами, открытки-репродукции с оных для продажи в монастырской лавке. Мне отказали и без тени смущения объяснили, почему: некая постоянная посетительница этой обители пишет иконы, издаёт их репродукции и жертвует то и другое для продажи в лавку. Если мои открытки будут выставлены рядом, то на продукцию этой дамы никто и смотреть не захочет.

 

Забавнее всего то, что меркантильные соображения (то, что я предложила открытки по себестоимости, а дама-любительша задаром) играли тут очень небольшую роль: розничная цена открыток настолько выше их себестоимости, что затраты окупаются мгновенно. Дело было именно в том и только в том, что сёстры прекрасно видели, чьи иконы хороши и чьи – безобразны, и прекрасно знали, что для автора безобразных икон нет горше муки, чем увидеть иконы качественные рядом со своими. В чём корень этой муки, и не будет ли она скорей на пользу, чем во вред, они не задумывались...

 

Желая проверить, как далеко заходит сострадание сестёр к больному самолюбию дилетантов, я вскоре после того предложила монастырю стать объектом моей ежегодной благотворительной акции, то есть принять в дар икону моего письма по их выбору или заказу. Как и следовало ожидать, предложение моё вызвало бурю страстей. Больше месяца обитель размышляла и дискутировала на тему «и хочется, и колется» – но в конце концов желание получить бесплатно метровое «Сошествие во Ад» моей кисти возобладало над обязательством не подвергать искушениям и тревогам «духовный путь» знакомой богомазилки... Теперь я часто спрашиваю себя – а если бы на моём месте оказался преподобный Андрей Рублёв? Приняла бы обитель его дар? Ведь его профессиональный уровень мог бы ещё более тяжко ранить уложенное сёстрами в ватку и перевитое розовыми ленточками самолюбие их знакомой...

 

Впрочем, ни ватки, ни ленточки не должны нам мешать видеть истинный лик этого самолюбия, отнюдь не такого белого и пушистого, как может показаться на первый взгляд. Как только его перестают гладить, оно немедленно показывает коготки и зубки. В сытом, комфортабельном и безопасном мире Западной Европы творческие амбиции являются той сферой, где буржуа ещё испытывают реальные эмоции, положительные и отрицательные, и горе тому, кто попытается им помешать испытывать первые или, Боже упаси, спровоцирует вторые! Право каждой человеческой особи на комфорт, главная и единственная ценность на некогда христианской земле Западной Европы, не только займёт оборону, но и перейдёт в нападение.

 

Для начала вас объявят чуждым всякой духовности (ещё бы: для буржуа духовность – это когда ему хорошо и приятно). Такой характеристики я удостоилась, например, со стороны редакции франкоязычного православного журнальчика, куда по благословению правящего архиерея послала одну из своих «обидных» статей. Если задетым окажется представитель первой волны русской эмиграции, то его обидчик окажется вдобавок коммунистом (как же иначе: ведь после отъезда из России в 1919 г. бывшего красноармейца и будущего «богослова иконы» Леонида Успенского там остались одни коммунисты). А ругательный лексикон католиков, униженных и оскорблённых качественным иконописанием, будет более богат и менее расплывчат: вас объявят агрессивным, исполненным гордыни, рвущимся к власти, шагающим по трупам смиренных и скромных любителей, каждый из которых ведь человек, каждый заслуживает уважения и имеет право на счастье... и т. д.

 

Возражать на это трудно, а с позиций «демократии и прогресса» даже и невозможно. Но мы-то ещё не забыли, что счастье счастью рознь. Для кого-то оно заключается в переживании всей доступной человеку полноты бытия, в самопреодолении и творческом росте, в глубине и богатстве отношений с другими людьми, также в ответ раскрывающимися своей самой полной, самой глубокой сущностью. А для кого-то счастье – тот или иной род самообмана. Грубого (алкоголь, наркотики) или тонкого (суррогаты любви, творчества, религиозной веры). Распознать самообман, доже самый тонкий, несложно: он нетерпим ко всему подлинному, обнажающему его ложь и неполноту. Вот этой-то нетерпимостью и горят защитники «скромного счастья».

 

То же и с уважением. Есть уважение, которое оказывают полноценной, ответственной за свои поступки человеческой личности. Его, правда, нужно заслужить – а именно, быть такой личностью, не предавать и не срамить образ Божий в себе самом. Тогда и можно рассчитывать на уважение  к себе как к образу Божию. Но есть и другое уважение – к человеку как к биологической особи. Его оказывают умственно отсталым, душевнобольным, впавшим в детство старикам и заведомым нравственным уродам. От них ничего не ожидают и не требуют, им всё прощают и избегают их раздражать. Ведь идиота или маразматика в нормального человека не превратить ни выражениями недовольства, ни проповедями – а всерьёз с ним дружить или сотрудничать никто и не собирается. Чем бы он не тешился, лишь бы не плакал.

 

Вот таким уважением и бывают окружены самозванные иконописцы на Западе, такого-то уважения им и нужно: иное, то, что является привилегией полноценных людей, им не под силу. Они и сами себе такового не оказывают, и о ближнем своём заранее предполагают, что ему милее то уважение, которое можно получить наверняка, в качестве биологической особи.

 

И как, скажите, может он вынести искус регулярного обучения иконописи (да и вообще какому бы то ни было искусству)? Ведь такое обучение предполагает, что ему будут делать замечания, указывать на ошибки, хуже того – заставлять их находить самостоятельно, сравнивая своё творение с образцом и даже с творением соседа по мастерской! Ведь он рискует с головой окунуться в сознание своей ограниченности и слабости не в сравнении с полумифическим Андреем Рублёвым, а в сравнении со своим ближним. Как! Признать, что у N. лучший глазомер, чем у меня, что Q. меня аккуратнее, что X. сильнее меня в каллиграфии, а Y. в цвете, а Z. вообще  на голову выше всей группы – да это же адские муки, да я вам не позволю растаптывать моё достоинство, да все вы тут одержимы адской гордыней и только и заняты тем, чтобы меня, смиренненького, с грязью смешивать.

 

Смиренник не замечает, что вместо объективной (и, кстати, им самим признаваемой – отсюда и горечь) шкалы эстетических, интеллектуальных и духовных ценностей он норовит установить другую шкалу, где главной ценностью является он сам – да к тому же не в ипостаси полноценной личности, а в ипостаси биологической особи, которой везде и всяко полагается известный кусочек благополучия и комфорта. Тем, кто готов вместе с ним кадить этому божку, он охотно окажет ответную услугу. Все остальные для него – не просто личные враги, а плохие христиане: нетерпимые, агрессивные, исполненные гордыни.

 

А ведь гордыня не в том, чтобы обладать тем или иным дарованием, быть гением, героем, мудрецом и пр. Равно и  смирение – не в том, чтобы быть глупцом, невеждой, бездарностью, нищим, не в том, чтобы чем-либо не обладать. Смирение в  том, чтобы осознавать и признавать за собой наличие либо отсутствие того или иного дара, степень обладания им в сравнении с другими, своё место в иерархии – от невежды до знатока, от подлеца – до героя, от бездарности – до великого мастера. И всякий обучающийся искусству постоянно упражняется в смирении, осознавая и признавая свою слабость, ограниченность, недостаточность в сравнении с требованиями школы, с успехами соучеников, с мастерством непосредственного учителя. Достижение некоторого уровня художественного профессионализма - несомненное свидетельство известного опыта жизни в таком смиренном сознании своих недостатков и, как следствия, усилий к их преодолению. А высокое мастерство - свидетельство того, что такой опыт длился долго, стал потребностью души художника, что он не успокоился и не возомнил о себе, получив удовлетворительную оценку или даже достигнув уровня своего учителя, а продолжал искать тех, кто его превосходит, и подражать им. Кстати, этот мотив поиска учителя, т. е. превосходнейшего по отношению ко мне, несовершенному, часто встречается в агиографии. Великие подвижники искали величайших, и молились о встрече с таковыми в здешней, земной жизни, и находили их.

 

Нам, иконописцам и иконопочитателям, в этом отношении живётся легче: великие православные мастера священного образа продолжают и после своей кончины оставаться с нами – в своих творениях. Увидеть запечатленные в красках столетия тому назад откровения Духа сейчас может каждый житель Западной Европы – поездка в Россию, в Стамбул, в монастыри Сербии или Румынии стоит не дороже иконописного стажа. Раздобыть высококачественные репродукции в наше время тоже не проблема. Почему же на Западе процветает безобразное, неподобное иконописание? Мало того – коснеющее в своем безобразии, замкнутое на нём, сознательно, жестко, целенаправленно блокирующее всякое опасное для него явление – а вернее, единственно опасное: подлинную традицию священного образа.

 

Для разорванной традиции нет ничего опаснее, неприятнее, разрушительнее, чем подлинная. А разрыв ведь не только в том, что на Западе редки памятники классической (средневековой) иконописи. Разрыв – в потере воззрения на них как на высокий реализм:  Запад видит в иконе восточную экзотику. Разрыв – в потере художественной школы священного образа, потере необходимых для этой школы нравственных и духовных качеств. Разрыв – в отделении иконописи от искусства, превращении её в некий душеполезный спорт: этим летом одни дамы известного возраста покупают себе стаж дайвинга, а другие – стаж иконописи, а следующим летом – наоборот. Разрыв – в том, что Запад не видит более ни ценности, ни красоты в необходимых для поддержания иконописной традиции трезвении, дисциплине, смирении, аскезе, самопожертвовании.

 

Не найти более явного, явленного выражения православной духовности, чем икона. Не найти и более наглядного обличения духовного упадка, чем икона. Через неё ведь невидимое становится видимым в самом прямом, буквальном смысле. И поэтому изучение опыта – уже немалого! – западноевропейского иконописания может оказаться небесполезным на путях понимания того, чем для нас является икона. Наблюдая, чем оборачивается разрыв традиции, можно полнее, осознаннее, точнее понять традицию подлинную.